Нагрузив как должно наши желудки и приняв в рассуждение, что ветер – попутный, мы подняли бизань-мачту – и меньше чем через два дня причалили к Острову железных изделий, пустынному и необитаемому. И там мы увидели деревья, увешанные бесчисленным множеством заступов, мотыг, садовых кирок, кос, серпов, скребков, шпателей, топоров, косарей, пил, рубанков, садовых ножниц, ножниц обыкновенных, клещей, лопат, буравов, коловоротов.
На других росли кинжальчики, кинжалы, шпажонки, ножички, шильца, шпаги, пики, мечи, ятаганы, рапиры, арбалетные стрелы, ножи.
Кто хотел обзавестись чем-нибудь подобным, тому довольно было тряхнуть дерево, и нужные предметы падали, как сливы; этого мало, под деревьями росла трава, получившая название ножны, и падавшие предметы сами в них вкладывались. Надобно было только поостеречься, как бы они не свалились вам на голову, на ноги или же на другие части тела, ибо падали они отвесно, чтобы прямо попасть в ножны, и могли зашибить. Под какими-то другими деревьями я обнаружил особые виды растений, формой своей напоминавшие древки пик, копий, копьецов, алебард, рогатин, дротиков, вил, дораставшие до самых ветвей и там находившие для себя наконечники и клинки, кому какой подходил. Деревья, как старшие, заранее все это им приготовляли, зная, что те подрастут и явятся к ним, – так заранее готовите вы своим детям платье, зная, что им скоро предстоит выйти из пелен. Более того, дабы отныне вы уже не оспаривали мнение Платона, Анаксагора и Демокрита (а уж они ли не философы?), я вам скажу, что деревья эти похожи на животных, и не только в том смысле, что и у них есть кожный покров, жир, мясо, вены, артерии, сухожилия, нервы, хрящи, железы, кости, костный мозг, соки, матка, мозг и сочленения, – а что они у них есть, это убедительно доказал Теофраст, – похожи они еще тем, что и у них есть голова, но только внизу, то есть ствол, волосы, но только под землей, то есть корни, и ноги, но только вверху, то есть сучья; это как если бы человек вздумал изобразить развилистый дуб.
И, подобно тому как вы, подагрики, по боли в ногах и лопатках предугадываете дождь, ветер, похолодание, всякую вообще перемену погоды, так же точно любое из этих деревьев корнями, стеблями, камедью, сердцевиной своей ощущает, какое именно древко растет под ним, и соответственно подготовляет наконечник и клинок. Правда, все на свете, кроме Бога, иной раз ошибаются. Исключения не составляет и сама Натура, коль скоро она производит на свет чудищ и уродов. Равным образом я подметил ошибки и у этих деревьев: так, например, одна высоченная полупика, росшая под этими железоплодными деревами, дотянувшись до ветвей, вместо наконечника обрела метлу, – ну что ж, пригодится для чистки дымоходов. Одно из копий вместо кинжалообразного наконечника обрело щипцы, – ничего, и это сойдет: будет чем снимать гусениц в саду. Древко алебарды обрело лезвие косы и стало похоже на гермафродита – не беда: косец и этому будет рад. Что Бог ни делает, все к лучшему. Когда же мы возвратились на корабли, я увидел, что за каким-то кустом какие-то люди чем-то и как-то занимались и как-то особенно усердно оттачивали какие-то орудия, которые где-то там у них торчали.
Спустя три дня пристали мы к Острову плутней, точному слепку с Фонтенбло, ибо земля здесь такая тощая, что кости ее (то есть скалы) прорывают кожу; почва – песчаная, бесплодная, нездоровая и неприятная. Лоцман обратил наше внимание на два небольших утеса, представлявших собою два правильных шестигранника, белизною же своею создававших впечатление, что они то ли из алебастра, то ли опушены снегом; лоцман, однако ж, уверил нас, что они состоят из игральных костей. По его словам, внутри этих утесов находилось семиэтажное жилище двадцати бесов азартной игры, которых у нас так боятся и которые носят следующие названия: самые большие из двойчаток, из парных костей, называются Шестериками, самые маленькие – Двухочковиками, средние же – Пятериками, Четвериками, Тройчатками, Двоешками. А были еще и такие названия: Шесть-и-пять, Шесть-и-четыре, Шесть-и-три, Шесть-и-два, Шесть-и-один, Пять-и-четыре, Пять-и-три и так далее. Тут только мне пришло в голову, что большинство игроков вызывают злых духов, ибо, бросая две кости на стол, они как бы в молитвенном экстазе восклицают: «Шестерик, дружочек мой, ко мне!» – это обращение к старшему черту; «Двухочковик, малыш, ко мне!» – это к младшему, «Четыре-и-два, детки мои, ко мне!» – и так они выкликают всех чертей по именам и прозвищам. И не только выкликают, но еще и стараются показать, что они с ними запанибрата. Справедливость требует отметить, что черти иногда мешкают явиться на зов, но у них есть на то свои причины. Как раз в это время они могут оказаться где-нибудь еще, в зависимости от того, кто прежде их вызвал. Это вовсе не значит, однако ж, что они лишены чутья и слуха. И слух и чутье у них превосходные, можете мне поверить.
Еще лоцман нам сказал, что вокруг и у самой подошвы шестигранных этих утесов произошло больше кораблекрушений и погибло больше человеческих жизней и ценного имущества, нежели вблизи всех Сиртов, Харибд, Сирен, Сцилл, Строфад[1], вместе взятых, и во всех пучинах морских. Я охотно этому поверил, особливо когда вспомнил, что в былые времена у мудрецов египетских Нептун условно обозначался иероглифическим знаком первого куба, Аполлон – одним очком, Диана – двумя, Минерва – семью и т. п.
Еще он нам сообщил, что здесь находится склянка священного Грааля, вещь божественная и мало кому известная. Панург до того умильно просил местных синдиков показать ее, что они в конце концов дали согласие, но торжественных церемоний при этом было тут втрое больше, чем когда во Флоренции показывали Юстиниановы Пандекты или же в Риме – полотенце Вероники[2]. Я отроду не видывал столько покровов, светильников, факелов, плошек и святынь. Под самый конец нам показали нечто напоминающее мордочку жареного кролика. Самое достопримечательное, что мы там узрели, это Веселое Лицо, мужа Скверной Игры, а также скорлупку от некогда высиженных и снесенных Ледою[3] двух яиц, откуда вылупились Кастор и Поллукс, братья Прекрасной Елены. Кусочек этой скорлупки мы выменяли у синдиков на хлеб. Перед отъездом мы купили у островитян кипу шляп и шапок, но только я не думаю, чтобы мы много выручили от их продажи. Впрочем, те, кто у нас их купит, прогадают еще больше.
В Прокурации мы уже побывали, а потому оставили ее в стороне, а также прошли мимо пустынного Острова осуждения; чуть было мы не прошли и мимо Застенка, так как Пантагрюэль не хотел там высаживаться, и хорошо сделал бы, если б не высадился, ибо нас там по приказу Цапцарапа, эрцгерцога Пушистых Котов, схватили и взяли под стражу единственно потому, что кто-то из наших поколотил в Прокурации некоего ябедника.
Пушистые Коты – животные преотвратительные и преужасные: они питаются маленькими детьми, а едят на мраморе. Сами посудите, пьянчуги, какие приплюснутые должны у них быть носы! Шерсть у них растет не наружу, а внутрь; в качестве символа и девиза все они носят раскрытую сумку, но только каждый по-своему: одни обматывают ее вокруг шеи вместо шарфа, у других она висит на заду, у третьих – на брюхе, у четвертых – на боку, и у всех свои тайные на то причины. Когти у них длинные, крепкие и острые, и если к ним в лапы что попадется, то уж не вырвется. Иные носят на голове колпаки с четырьмя бороздками или же с гульфиками, иные – колпаки с отворотами, иные – ступковидные шапки, иные – нечто вроде саванов.
Когда мы очутились в их берлоге, какой-то побирушка, которому мы дали полтестона, сказал нам:
– Помоги вам Господи, добрые люди, благополучно отсюда выбраться! Приглядитесь получше к лицам этих мощных столпов, на коих зиждется правосудие Цапцарапово. Помяните мое слово – слово честного оборванца: ежели вам удастся прожить еще шесть олимпиад и два собачьих века, то вы увидите, что Пушистые Коты без кровопролития завладеют всей Европой и сделаются обладателями всех ценностей ее и богатств, – разве уж какое-нибудь их поколение внезапно лишится имущества и состояния, неправедно ими нажитого. Среди них царствует секстэссенция[5], с помощью которой они все хватают, все пожирают и все загаживают. Они вешают, жгут, четвертуют, обезглавливают, умерщвляют, бросают в тюрьмы, разоряют и губят все без разбора, и доброе и дурное. Порок у них именуется добродетелью, злоба переименована в доброту, измена зовется верностью, кража – щедростью. Девизом им служит грабеж, одобряемый всеми, за исключением еретиков, и во всех случаях жизни их не покидает сознание собственного величия и непогрешимости.
Дабы удостовериться в том, что я свидетельствую не ложно, обратите внимание на их ясли: они устроены ниже кормушек. Об этом вы когда-нибудь вспомните. И если на мир обрушатся чума, голод, война, ураган, землетрясение, пожары и другие бедствия, то не объясняйте их неблагоприятным совпадением планет, злоупотреблениями римской курии, тиранией царей и князей земных, лукавством святош, еретиков, лжепророков, плутнями ростовщиков и фальшивомонетчиков, невежеством и бесстыдством лекарей, костоправов и аптекарей, распутством неверных жен – отравительниц и детоубийц, – нет, вы всё приписывайте той чудовищной, неизъяснимой, неимоверной и безмерной злобе, которая беспрерывно накаливается и изготовляется в горнах Пушистых Котов. Люди так же мало о ней знают, как о еврейской каббале, – вот почему Пушистых Котов ненавидят, борются с ними и карают их не так, как бы следовало. Но если их когда-нибудь выведут на чистую воду и изобличат перед всем светом, то не найдется такого красноречивого оратора, который бы силою своего искусства их защитил; не найдется такого сурового, драконовского закона, который бы, грозя всем ослушникам карой, их охранил; не найдется такого правителя, который бы своею властью воспрепятствовал тем, кто, распалившись, вздумал бы загнать их всех в нору и сжечь живьем. Родные их дети, Пушистые Котята, и ближайшие их родственники не раз, бывало, в ужасе и с отвращением от них отшатывались. Вот почему, подобно Гамилькару, который заставил сына своего Ганнибала присягнуть и торжественно обещать всю свою жизнь преследовать римлян, покойный отец мой взял с меня слово, что я не уйду отсюда до тех пор, пока на Пушистых Котов не упадет с неба молния и не испепелит их как вторых титанов, как святотатцев и богоборцев, раз уж у людей до того очерствели сердца, что если в мире народилось, нарождается или же вот-вот народится зло, то сами они о нем не вспоминают, не чувствуют его и не предвидят, а кто и чувствует, те все равно не смеют, не хотят или же не могут искоренить его.
– Вот оно что! – сказал Панург. – Э, нет, я туда нe ходок, вот как Бог свят! Пойдемте назад! Бога ради, пойдемте назад!
Я побирушкой удивлен сильней,
Чем молнией в один из зимних дней*.
Когда же мы повернули назад, то оказалось, что дверь заперта, и тут нам сказали, что войти-то сюда легко, как в Аверн, а выйти трудно, и что без пропуска и разрешения нас не выпустят на том основании, что с ярмарки уходят не так скоро, как с базара, и что ноги у нас в пыли.
Совсем, однако ж, худо нам пришлось, когда мы попали в Застенок, ибо за пропуском и разрешением мы принуждены были обратиться к самому безобразному из всех кем-либо описанных чудищ. Звали его Цапцарап. Ни с кем не обнаруживал он такого разительного сходства, как с химерой, сфинксом, Цербером или же с Озирисом, как его изображали египтяне, а именно – с тремя сросшимися головами: головою рыкающего льва, лающего пса и воющего волка, причем все эти головы обвивал дракон, кусающий собственный хвост, а вокруг каждой из них сиял нимб. Руки у него были все в крови, когти, как у гарпии, клюв, как у ворона, зубы, как у четырехгодовалого кабана, глаза, как у исчадья ада, и все тело его покрывала ступковидная шапка с помпонами в виде пестиков, так что видны были только когти. Сиденьем для него самого и для его приспешников, Диких Котов, служили длинные, совсем новенькие ясли, над которыми, как нам рассказывал нищий, висели вверх дном весьма вместительные и красивые кормушки.
За сиденьем эрцгерцога красовалось изображение старухи в очках[6], державшей в правой руке чехол от серпа, а в левой – весы. Чаши весов представляли собою две бархатные сумки, из коих одна, доверху набитая мелочью, опустилась, другая же, без всякого груза, высоко поднялась. Сколько я понимаю, то было олицетворение Цапцарапова правосудия, совершенно, молвить кстати, не соответствовавшее представлениям древних фиванцев, которые после смерти дикастов своих и судей ставили им статуи, глядя по заслугам, из золота, из серебра или же из мрамора, но непременно безрукие.
Как скоро мы явились пред очи Цапцарапа, какие-то люди, облаченные в сумки, в мешки и в большущие обрывки документов, велели нам сесть на скамью подсудимых.
– Друзья мои небокоптители! Я с таким же успехом могу и постоять, – сказал Панург, – а то для человека в новых штанах и коротком камзоле скамья ваша будет чересчур низка.[7]
– Сядьте! Сколько раз вам повторять! – крикнули ему. – Коли не сумеете ответ держать, земля тот же час разверзнется и всех вас поглотит живьем.
Как скоро мы сели, Цапцарап, окруженный Пушистыми Котами, злобно нам крикнул:
– А ну давай-ка, давай-ка!
– А ну давай-ка выпьем! – процедил сквозь зубы Панург.
– Какая-то блондинка, без мужчины[8]
Зачав ребенка, родила без муки
Похожего на эфиопа сына,
Хоть, издавая яростные звуки,
Прогрыз он ей, как юные гадюки,
Весь правый бок пред тем, как в мир явился.
Затем он дерзко странствовать пустился –
Где по земле ползком, а где летя, –
Чему немало друг наук дивился,
Его к людскому роду сопричтя*.
– А ну давай-ка разгадай-ка мне эту загадку, – продолжал Цапцарап, – а ну сей же час давай-ка отвечай-ка, что это значит.
– Ну вот ей-богу, будь у меня дома сфинкс, вот как у Верреса[9], который, ну вот ей-богу, является одним из ваших предшественников, – сказал я, – ну вот ей-богу, я разгадал бы загадку, ну вот ей-богу! Но только я при сем не присутствовал, ну вот ей-богу, я к этому делу не причастен!
– А ну давай-ка, давай-ка, – снова заговорил Цапцарап, – клянусь, не говоря худого слова, Стиксом, а ну давай-ка я тебе докажу, давай-ка, давай-ка докажу, что лучше было бы тебе попасться в когти к Люциферу, нежели к нам, – а ну давай-ка, давай-ка! Посмотри на наши когти, а ну давай-ка, давай-ка! Ты ссылаешься, дубина, на свою непричастность, как будто это может избавить тебя от пыток. А ну давай-ка, давай-ка, послушай, что я тебе скажу, давай-ка: законы наши – что паутина, в нее попадаются мушки да бабочки, – а ну давайте-ка, давайте-ка! – меж тем как слепни прорывают ее насквозь. Мы тоже за крупными мошенниками и за тиранами не гонимся, – они плохо перевариваются, от них, кроме вреда, ничего бы нам не было. Вы же, ни в чем не повинные, давайте-ка, давайте-ка, мои милые, – сам старший черт сейчас отпоет вас.
Брату Жану Виновкусителю наскучили речи Цапцарапа.
– Эй, господин черт в юбке! – сказал он. – Как он может объяснить тебе то, о чем он не имеет понятия? Ты хочешь, чтобы тебе врали?
– А ну давай-ка, давай-ка прикуси язык! – сказал Цапцарап. – За все время моего царствования не было еще такого случая, чтобы кто-нибудь заговорил, не дожидаясь вопроса. Кто спустил с цепи сумасшедшего этого болвана?
– Ты врешь, – сказал брат Жан, не разжимая губ.
– А ну давай-ка, давай-ка! Настанет твой черед отвечать – вот тут-то ты и узнаешь, почем фунт лиха, подлец!
– Ты врешь, – беззвучно произнес брат Жан.
– А ну давай-ка, давай-ка! Ты думаешь, здесь тебе академический лес[10], где бродят без всякого дела любители и искатели истины? Нет, брат, давай-ка, давай-ка, – у нас совсем иные порядки: здесь у нас смело говорят о том, чего не знают. А ну давай-ка, давай-ка! Здесь у нас сознаются в том, чего и не думали делать. А ну давай-ка, давай-ка! Здесь у нас с видом знатоков рассуждают о том, чему никогда не учились. А ну давай-ка, давай-ка! Здесь у нас, когда бесят, велят запастись терпением, бьют, а плакать не дают. А ну давай-ка, давай-ка! Я вижу, ты никем не уполномочен, а ну давай-ка, давай-ка, трясучка тебе в бок, а ну давай-ка, давай-ка, женись-ка на лихоманке!
– Бес, архибес, пантобес! – вскричал брат Жан. – Ты что же это, вздумал женить монаха? Эге-ге! Ну так ты еретик!
Цапцарап, делая вид, что не слышит, обратился к Панургу:
– А ну давай-ка, давай-ка, давай-ка! Что ж ты молчишь, шут гороховый?
Панург же на это ему ответил:
– А, да ну его к черту! Видно уж, пришла наша погибель, ну ее к черту, коли невинность здесь не ограждена, а черт, ну его к черту, отпевает покойников! Ну его к черту, я согласен заплатить за всех, только отпустите нас. Я больше не могу, ну его к черту!
– Отпустить? А ну давай-ка, давай-ка! – воскликнул Цапцарап. – За триста лет никто еще отсюда не уходил, не оставив шерсти, а чаще всего и шкуры. А ну давай-ка, давай-ка! Подумай сам, давай-ка, давай-ка: выходит, стало быть, мы с тобой поступили несправедливо? Ты и так человек несчастный, но ты будешь еще несчастнее, ежели не разгадаешь загадки. А ну давай-ка, давай-ка, – что она означает?
– Вот что, – отвечал Панург: – черный долгоносик родился, ну его к черту, от белого боба, ну его к черту, благодаря дыре, которую он в нем прогрыз, ну ее к черту, и он то летает, то ползает по земле, ну его к черту. Пифагор же, старейший любитель мудрости, то есть по-гречески – философии, ну ее к черту, утверждал, что долгоносик через метемпсихоз, ну его к черту, получил на придачу еще и человеческую душу. Если б вы были люди, ну вас к черту, то, по мнению Пифагора, после вашей лихой смерти души ваши вошли бы в тела долгоносиков, ну их к черту, ибо на этом свете вы все только грызете да жрете, а на том свете,
Осатанев от адской муки,
Вы грызть бы стали, как гадюки,
Бока своих же матерей*.
– Клянусь телом Господним, – молвил брат Жан, – я бы от всей души желал, чтобы дыра у меня в заду стала бобом и чтобы вокруг нее все было изгрызано вот этими вот долгоносиками.
При этих словах Панург швырнул на середину зала кошелек, туго набитый экю с изображением солнца. Услышав звон монет, Пушистые Коты, все как один, заиграли на своих собственных когтях, точно на скрипках без грифов, и заорали во все горло:
– Славная подмазка! Вот это дельце так дельце: смачное, лакомое, смазанное, как должно! Сейчас видно порядочных людей.
– А ну берите-ка, берите-ка, вот вам кошелек с золотыми экю! – молвил Панург.
– Суд понял вас правильно, – сказал Цапцарап. – А ну давайте-ка его сюда, давайте-ка, давайте-ка! А ну ступайте-ка, ребятки, проходите, – не такие уж мы черти, хотя и черные, – а ну-ка, ну-ка, ну-ка!
Из Застенка в гавань нас проводили какие-то судейские крючки. Дорогою они предуведомили нас, что, прежде чем сесть на корабли и пускаться в путь, нам надлежит щедро одарить госпожу Цапцарапку, а также и всех остальных Пушистых Кошек, в противном же случае нас-де снова отведут в Застенок.
– Шут с ними, – сказал брат Жан. – Посмотрим, какою суммою мы располагаем, и постараемся ублаготворить всех.
– Не забудьте пожаловать на винишко нам, горемыкам, – напомнили судейские крючки.
– Горемыки никогда не забывают о вине, – молвил брат Жан, – они помнят о нем во всякое время и во всякую пору.
Не докончив еще своей речи, брат Жан увидел, что в гавань прибыли шестьдесят восемь галер и фрегатов; тут он бросился узнавать новости, между прочим – какими товарами эти суда нагружены, и обнаружил, что нагружены они мясом: зайцами, каплунами, голубями, свиньями, козулями, цыплятами, утками, утятами, гусятами и всякой прочей дичью. Еще ему попалось на глаза несколько штук бархата, атласа и камки. Тогда он обратился с вопросом к путешественникам, куда и кому везут они это добро. Они же отвечали, что все это для Пушистых Котов и Пушистых Кошек.
– А как бы вы назвали подобного рода всякую всячину? – спросил брат Жан.
– Взятками, – отвечали путешественники.
– Взявший взятку от взятки погибнет, и так оно всегда и бывает, – рассудил брат Жан. – Отцы нынешних Пушистых Котов сожрали тех добрых дворян, которые, как приличествовало их званию, посвящали свой досуг соколиной и псовой охоте, дабы этими упражнениями подготовить и закалить себя на случай войны, ибо охота есть не что иное, как прообраз сражения, и Ксенофонт недаром говорил, что из охоты, как из троянского коня, вышли все доблестные полководцы. Я человек неученый, но мне так говорили, и я этому верю. Души этих самых дворян, как уверяет Цапцарап, после их смерти переселились в кабанов, оленей, козуль, цапель, куропаток и других животных, коих они всю свою жизнь любили и искали. А Пушистые Коты не довольствуются тем, что разрушили и пожрали их замки, земли, владения, поместья, доходы и барыши, – они еще посягают на душу и кровь покойных дворян после их смерти! Этот наш оборванец – малый не дурак: он не зря обращал наше внимание на то, что кормушки у них над яслями!
– Да, но ведь был же обнародован указ великого нашего короля, воспрещающий под страхом смертной казни через повешение охоту на оленей, ланей, кабанов и козуль, – напомнил путешественникам Панург.
– Так-то оно так, – отвечал один путешественник за всех, – однако ж великий король всемилостив и долготерпелив. Между тем Пушистые Коты такие бешеные и так они жаждут христианской крови, что лучше уж мы ослушаемся великого короля, но только не преминем задобрить взятками Пушистых Котов, тем более что завтра Цапцарап выдает одну из своих Пушистых Кошек за разжиревшего и препушистого Котищу. В былые времена их называли сеноедами, но, увы, сена они уже больше не едят. Теперь мы их зовем зайцеедами, куропаткоедами, бекасоедами, фазаноедами, цыплятоедами, козулеедами, кроликоедами, свиноедами, – иной пищи они не потребляют.
– А, чтоб их! – воскликнул брат Жан. – На будущий год их станут звать котяхоедами, дристнеедами, г….едами. Верно я говорю?
– Правда, правда! – единодушно подтвердили путешественники.
– Давайте сделаем два дела, – предложил брат Жан. – Во-первых, заберем себе все эти припасы. Сказать по совести, соленья мне опротивели, у меня от них селезенка болит, ну да ничего не поделаешь. Путешественникам мы, конечно, щедро за все заплатим. Во-вторых, давайте вернемся в Застенок и обчистим всех этих чертовых Пушистых Котов.
– Нет уж, я туда ни под каким видом не пойду, – объявил Панург, – ведь я от природы слегка трусоват.
– Клянусь своею рясой, что это у нас за путешествие? – воскликнул брат Жан. – Это путешествие дристунов – мы только и делаем, что портим воздух, пукаем, какаем, считаем ворон и ни черта не делаем. Клянусь главою Господней, это не по мне: если я не совершу какого-нибудь геройского поступка, я не могу заснуть. Стало быть, вы меня взяли с собой единственно для того, чтобы я служил мессы и исповедовал? Клянусь светлым праздником, кто сейчас со мной не пойдет, того подлеца и мерзавца я заместо чистилища и в виде епитимьи швырну в пучину морскую, да еще вниз головой. Отчего шум Геркулесовой славы не утихнет вовек? Не оттого ли, что, странствуя по свету, Геркулес избавлял народы от власти тиранов, от заблуждений, от бед и тягот? Он убивал разбойников, чудищ, ядовитых змей и вредных животных. Почему бы и нам не последовать его примеру и не поступать так же, как он, во всех тех краях, через которые лежит наш путь? Он поразил стимфалид, лернейскую гидру, Кака, Антея, кентавров. Я-то сам человек неученый, но так говорят люди ученые. В подражание ему идем бить и грабить Пушистых Котов: ведь они хуже чертей – так избавим же эту страну от гнета тиранов! Я не верю в Магомета, однако будь я так же силен и могуч, то я бы у вас ни совета, ни помощи не попросил. А ну давайте-ка, давайте-ка! Пошли? Мы их перебьем без труда, уверяю вас, а они все терпеливо снесут, я в том не сомневаюсь нимало: ведь они терпеливо снесли от нас больше оскорблений, чем десять свиней в состоянии выпить помоев. Идем!
– Оскорбления и поношения мало их трогают, – заметил я, – им важно, чтобы в сумке у них были монеты, хотя бы даже за….ные. Может статься, мы и сокрушим их, как Геркулес, однако ж нам недостает повеления Эврисфеева. У меня сейчас одно желание: пусть бы Юпитер часика два провел у них так же, как некогда провел он время у Семелы, матери славного Бахуса.[11]
– Господь по неизреченному своему милосердию избавил нас от их когтей, – молвил Панург. – Что касается меня, то я туда не возвращусь: я все еще не могу прийти в себя и успокоиться после всех треволнений, которые мне пришлось там испытать. А взбешен я был там по трем причинам: во-первых, потому что я был взбешен, во-вторых, потому что я был взбешен, а в-третьих, потому что я был взбешен. Слушай ухом, а не брюхом, брат Жан, блудодей ты мой неповоротливый: всякий и каждый раз, как ты захочешь пойти ко всем чертям, предстать пред судом Миноса, Эака, Радаманта и Дита, я готов быть неразлучным твоим товарищем, я готов пройти с тобой Ахерон, Стикс, Коцит, осушить полный кубок летейской воды, уплатить за нас обоих Харону, когда он перевезет нас в своей ладье, но если ты непременно хочешь вернуться в Застенок не один, а с кем-нибудь, то ищи себе другого спутника, а меня уволь, я туда не пойду, и слово мое крепко, аки стена медная. Если только меня туда не повлекут силой и по принуждению, то сам я, пока жив, не направлю туда пути своего ближе, чем Кальпа отстоит от Абилы[12]. Разве Одиссей возвращался за мечом в пещеру Циклопа? Ручаюсь головой, что нет. В Застенке я ничего не забыл – и я туда не вернусь.
– О верный друг с душою неустрашимою и руками паралитика! – воскликнул брат Жан. – Попробую еще раз с вами переговорить, хотя не знаю, удастся ли мне переговорить такого хитроумного спорщика. Чего ради и кто это вас дернул швырнуть им кошелек с деньгами? Разве у нас их девать некуда? Не лучше ли было швырнуть им несколько стертых тестонов?
– Швырнул я кошелек потому, – отвечал Панург, – что Цапцарап то и дело открывал бархатную свою сумку и приговаривал « А ну давай-ка, давай-ка, давай-ка!» Отсюда я заключил, что нас освободят и выпустят на волю, только если мы, ну их всех к Богу, а ну дадим-ка им, а ну дадим-ка им, а ну дадим-ка им, ну их ко всем чертям, и дадим не чего-нибудь, а золота, ибо бархатная сия сума – не ковчежец для тестонов и мелкой монеты, а вместилище для экю с солнцем, – понял, брат Жан, блудодейчик мой маленький? Побей-ка с мое да побейся-ка с мое, так и сам запоешь по-другому. Словом, согласно строжайшему их приказу нам надлежит следовать дальше.
Судейские крючки все еще ожидали от нас в гавани некоей суммы; увидев же, что мы собираемся отчаливать, они объявили брату Жану, что мы не последуем дальше, пока не вручим положенной судейским чинам благодарности.
– Клянусь днем святого Дыркитру, – вскричал брат Жан, – вы все еще здесь, чертовы крючкотворы? Я и так зол, а вы еще мне докучать? Клянусь телом Господним, будет вам от меня на вино, можете мне поверить!
Тут он выхватил из ножон свой меч и, сойдя с корабля, вознамерился самым безжалостным образом их умертвить, но они тотчас перешли в галоп и только мы их и видели.
Однако ж на том злоключения наши не кончились, ибо некоторые из наших матросов, коих Пантагрюэль отпустил до нашего возвращения от Цапцарапа, собрались в ближайшем к гавани кабачке слегка подзакусить и пропустить стаканчик-другой для бодрости. Не знаю, уплатили они что полагается или нет, но только старая кабатчица, увидев брата Жана, обратилась к нему при трех свидетелях, коими оказались судебный разоритель, то бишь исполнитель, друг-приятель одного из Пушистых Котов, и два помощника, с пространной жалобой. Брат Жан долго внимал их речам и намекам, наконец не вытерпел и спросил:
– Итак, друзья мои крючкотворы, вы хотите сказать, что наши матросы – люди бесчестные? Ну, а я иного мнения, и я вам сейчас приведу самый веский довод, ибо мой меч при мне.
С этими словами он взмахнул мечом. Туземцы припустились рысью; старуха, однако ж, с места не сдвинулась и вновь попыталась втолковать брату Жану, что она его матросов за людей бесчестных отнюдь не почитает, – она, мол, жалуется только на то, что они ничего не уплатили ей за постель, на которой отдыхали после обеда, и просит за постель всего-навсего пять турских су.
– А ведь и правда недорого, – рассудил брат Жан. – Экий неблагодарный народ! Ну где еще найдут они за такие деньги постель? Я вам с удовольствием заплачу, только прежде надо бы посмотреть, что за постель.
Старуха привела его к себе, показала постель и, расхвалив все ее достоинства, объявила, что, назначив пять су, она, мол, лишнего не запрашивает. Брат Жан сперва уплатил ей пять су, затем рассек надвое перину и подушку, а перо пустил по ветру в окно. Старуха с криком: «Караул! На помощь!» – выбежала на улицу и занялась подбиранием перьев. Брат Жан, не обращая ни малейшего внимания на ее вопли, незримо, ибо воздух потемнел от перьев, отнес одеяло, матрац и две простыни на корабль и все это отдал морякам. Засим он сообщил Пантагрюэлю, что постели здесь много дешевле, нежели в Шинонском округе, даром что Шинон славится потильскими гусями, ибо за постель старуха спросила с него всего лишь пять дюжинников, а в Шиноне такая стоит не меньше двенадцати франков.
Как скоро брат Жан и все прочие взошли на корабль, Пантагрюэль велел отчаливать, но вскоре поднялся такой сильный сирокко, что мы сбились с пути и, чуть было вновь не попав к Пушистым Котам, оказались на крайне опасном месте, где море особенно глубоко и страшно и откуда юнге, с высоты фок-мачты, все еще было видно поганое жилье Цапцарапа, о чем он и объявил во всеуслышание; Панург же, ошалев от страха, крикнул:
– Хозяин, друг мой! Невзирая на вихри и волны, нельзя ли повернуть оглобли? О друг мой! К чему нам возвращаться в постылую эту страну, где я оставил свой кошелек?
В конце концов ветер пригнал их к другому острову, однако они, не решившись сразу подойти к пристани, остановились в доброй миле от гавани, как раз напротив отвесных скал.
Как скоро якоря были брошены и корабль остановился, на воду спустили шлюпку. Помолившись Богу и возблагодарив Его за то, что Он спас их и избавил от великой и грозной напасти, добрый Пантагрюэль со всеми своими спутниками сел в шлюпку, дабы высадиться на сушу, высадка же особых трудностей не представляла: на море было тихо, ветер улегся, и не в долгом времени они подплыли к скалам.
Когда же они ступили на сушу, Эпистемон, любовавшийся местоположением острова и причудливыми очертаниями скал, заметил нескольких островитян. Первый человек, к которому он обратился, носил короткую, королевского цвета, мантию, саржевый камзол с наполовину атласными, наполовину замшевыми рукавами и шапку с кокардой; словом, вид у него был вполне приличный, звали же его, как мы узнали впоследствии, Загребай. Эпистемон задал ему вопрос: есть ли названия у этих долин и причудливых скал? Загребай же ему ответил, что скалистая эта местность представляет собою колонию Прокурации, что называется она Реестр, а что если двинуться по направлению к скалам и перейти небольшой брод, то мы попадем на Остров апедевтов.
– С нами сила Экстравагант! – воскликнул брат Жан. – Чем же вы, добрые люди, здесь живете? Что пьете и из чего пьете? Я не вижу у вас никакой посуды, кроме свитков пергамента, чернильниц да перьев.
– Мы только этим и живем, – отвечал Загребай, – все, у кого есть дела на нашем острове, непременно должны пройти через мои руки.
– Это почему же? – спросил Панург. – Разве вы цирюльник, чтобы у вас все стриглись?
– Да, – отвечал Загребай, – я стригу кошельки.
– Клянусь Богом, – сказал Панург, – от меня вы гроша медного не получите, а я вас, милостивый государь, вот о чем попрошу: сведите нас к апедевтам, а то ведь мы сами-то из страны ученых, хотя меня, по правде сказать, они так ничему и не выучили.
Разговаривая таким образом, они быстро перешли брод и прибыли на Остров апедевтов. Пантагрюэля чрезвычайно удивило устройство здешних жилищ и обиталищ: люди здесь живут в огромном давильном прессе, к которому надлежит подняться примерно на пятьдесят ступенек вверх, но, прежде чем проникнуть в главный пресс (надобно заметить, что там есть и малые, и большие, и потайные, и средние, и всякие другие прессы), вы должны пройти длинный перистиль, где взору вашему явлены чуть ли не все орудия пытки и казни: виселицы, щипцы, костыли, дыбы, наводящие невольный страх.
Заметив, что Пантагрюэль на все это загляделся, Загребай сказал:
– Пойдемте дальше, сударь, это все безделицы.
– Хороши безделицы! – воскликнул брат Жан. – Клянусь душой теплого моего гульфика, у нас с Панургом зуб на зуб не попадает от страха. Я бы предпочел выпить, чем смотреть на эти ужасы.
– Идемте, – сказал Загребай.
Затем он подвел нас к небольшому, приютившемуся сзади прессу, который на языке этого острова назывался Пифиас. Можете не спрашивать, как тут ублажали себя мэтр Жан и Панург, ибо к их услугам оказались мальвазия, миланские сосиски, индюки, каплуны, дрофы и другие вкусные вещи, должным образом приготовленные и приправленные. Служивший помощником буфетчика мальчик, заметив, что брат Жан бросает умильные взоры на бутылочку, стоявшую подле буфета, в стороне от шеренги бутылок, сказал Пантагрюэлю:
– Сударь! Я вижу, что один из ваших приближенных строит глазки вон той бутылочке. Умоляю вас не трогать ее – она для господ начальников.
– Как? – спросил Панург. – Разве у вас есть господа? А я думал, вы все тут на равной ноге занимаетесь выжимкой винного сока.
По маленькой потайной лесенке Загребай вскорости привел нас в некую комнату и оттуда показал заседавших в большом прессе господ начальников, предуведомив, однако же, что доступ к ним без особого разрешения воспрещен, но что нам будет их отлично видно в окошечко, а они-де нас не увидят.
Приблизившись к окошку, мы обнаружили, что в большом прессе человек двадцать – двадцать пять заплечных, то бишь широкоплечих молодцов заседают за зеленым столом, заседают и все переглядываются, а руки у них длиной с журавлиную ногу, ногти же фута в два, не меньше, так как стричь ногти им воспрещено, вот они у них и изогнулись, что ятаганы или же абордажные крючья; и тут им поднесли огромную виноградную кисть с экстраординарного саженца, который часто приводит людей на эшафот[14]. Едва лишь кисть попала к ним в руки, они бросили ее под пресс, и вскоре на ней не осталось ни единой ягодки, из которой не был бы выдавлен золотой сок, так что, когда ее извлекли, она была до того суха и выжата, что соку или влаги в ней уже не было ни капли. По словам Загребая, такие пышные гроздья попадаются редко, однако ж пресс у них никогда не пустует.
– А много ли у вас, любезный друг, саженцев? – спросил Панург.
– Много, – отвечал Загребай. – Видите вон ту кисточку, что кладут сейчас под пресс? Это с десятинного саженца[15]. Ее уже на днях клали под пресс, да только сок ее припахивал поповской кубышкой, и господам начальникам приварка тут было маловато.
– Зачем же они ее снова кладут под пресс?
– А чтобы удостовериться, не осталось ли в ней случайно какого-нибудь недовзысканного соку, нельзя ли поднажиться хоть на мезге.
– Господи Твоя воля! – вскричал брат Жан. – И вы еще называете этих людей неучами? Какого черта! Да они вам из стены сок выжмут!
– Они так и делают, – подтвердил Загребай, – они частенько кладут под пресс замки, парки, леса и из всего извлекают питьевое золото.
– Может статься, вы хотите сказать – листовое, – поправил его Эпистемон.
– Нет, питьевое, – возразил Загребай, – здесь его пьют бутылками, в уму непостижимом количестве. Саженцев тут столько, что всех названий и не упомнишь. Пройдите сюда и взгляните вот на этот виноградник: здесь их более тысячи, и все они только и ждут, когда их гроздья наконец положат под пресс. Вот вам саженец общий, вот частный, вот фортификационный, вот заемный, вот дарственный, вот саженец побочных доходов, вот саженец усадебный, вот саженец мелких расходов, вот саженец почтовый, вот саженец пожертвований, вот саженец дворцовый.
– А что это за крупный саженец, вокруг которого столько маленьких?
– Это саженец сбережений – лучше его во всей нашей стране не сыщешь, – отвечал Загребай. – После того как его выжмут, от господ начальников, от всех поголовно, еще полгода разит этим запахом.
Как скоро господа начальники ушли, Пантагрюэль попросил Загребая провести нас в большой пресс, каковую просьбу тот весьма охотно исполнил. Когда мы туда вошли, Эпистемон, знавший все языки, начал объяснять Пантагрюэлю названия разных частей пресса, сам же пресс был большой, красивый, и сделан он был, по словам Загребая, из крестного древа, и над каждой его частью было написано на местном языке название. Винт пресса назывался приход; лохань – расход; гайка – государство; ствол – недоимки; барабан – неоплаченные векселя; поршни – погашенные ссуды; парные трубы – взысканные суммы; чаны – сальдо; рукоятки – податные списки; тиски – квитанции; плетушки – утвержденные оценки; корзинки – приказы об уплате; деревянные ведра – доверенности; воронка – окончательный расчет.
– Клянусь королевой Колбас, – сказал Панург, – египетским иероглифам далеко до этого жаргона. Черт побери, да ведь это полный ералаш, сапоги всмятку! А почему, собственно говоря, любезный мой дружочек, этих людей зовут здесь неучами?
– Потому, что они не ученые и ни в коем случае и не должны быть таковыми, – отвечал Загребай, – согласно распоряжению начальников, все здесь должно руководствоваться невежеством и не иметь под собой никаких оснований, кроме: так сказали господа начальники; так угодно господам начальникам; так распорядились господа начальники.
– Уж верно, они и на присаженных немало наживаются, – заметил Пантагрюэль.
– А вы думаете нет? – сказал Загребай. – У нас тут каждый месяц присягу снимают. Это не то что в ваших краях: раз в год снимут – и довольно.
Нам предстояло еще осмотреть множество маленьких прессов; когда же мы вышли из большого, то заметили столик, вокруг которого сидело человек пять неучей, грязных и сердитых, как ослы, коим прикрепили под хвостами хлопушки, и неучи эти пропускали через свой маленький пресс виноградную мезгу, оставшуюся после многократной выжимки; на местном языке они назывались инспекторами.
– Таких гнусных негодяев я отродясь не видал, – признался брат Жан.
После большого пресса мы осмотрели бесчисленное множество маленьких, битком набитых виноградарями, которые чистили ягоды особыми приспособлениями, так называемыми счетными статьями, и наконец вошли в комнату с низким потолком, где находился огромный двуглавый дог с брюхом, как у волка, и с когтями, как у ламбальского черта; его поили штрафным молоком, и по распоряжению господ начальников с ним здесь очень носились, потому что любой из них получал с него прибыли побольше, чем с иной богатой усадьбы, назывался же он на языке неучей Штраф в двойном размере. Отец его находился тут же; мастью и обличьем он от сына не отличался, но у него было не две, а целых четыре головы, две мужские и две женские, и назывался он Штраф в четырехкратном размере; то был самый кровожадный и самый опасный из здешних зверей, если не считать сидевшего в клетке дедушки, который носил название Просроченный вексель.
У брата Жана всегда оставались свободными двадцать локтей кишок, на случай если ему подвернется солянка из адвокатов, и он начал злиться и приставать к Пантагрюэлю, чтобы тот подумал об обеде и пригласил к себе Загребая; выйдя же черным ходом из пресса, мы наткнулись на закованного в цепи старика, не то неуча, не то ученого, черт его знает, словом на какого-то гермафродита, которого за очками совсем не было видно, словно черепаху за панцирем, и никакой другой пищи старик этот не признавал, кроме той, что на местном наречии именуется Проверкой. Увидев его, Пантагрюэль спросил Загребая, откуда родом сей протонотарий и как его зовут. Загребай нам пояснил, что он искони пребывает здесь – к великому прискорбию господ начальников, которые заковали его в цепи и морят голодом, прозывается же он Ревизор.
– Клянусь священными яичками папы, это плясун под чужую дудку, – сказал брат Жан. – Не понимаю, чего господа неучи так боятся этого лицемера. Приглядись к нему получше, друг мой Панург: по-моему, он похож на Цапцарапа, ей-богу, и какие бы они ни были неучи, а уж это-то они понимают не хуже всякого другого. На их месте я бы его плеткой из угриной кожи прогнал туда, откуда он явился.
– Клянусь восточными моими очками, брат Жан, друг мой, ты прав, – молвил Панург, – по роже мерзкого этого лжеревизора сейчас видно, что он еще неученее и злее всех здешних бедных неучей, – те по крайности выжимают себе что под руку подвернется, без проволочки: раз-два, и виноградник обчищен, без всяких там судебных разбирательств и издевательств, – воображаю, как злы на них за это Пушистые Коты!
В ту же минуту мы на раздутых парусах двинулись к острову Раздутому и дорогой поведали наши приключения Пантагрюэлю. Пантагрюэля же рассказ наш в жестокое привел уныние, и, дабы развлечься, он даже сочинил на сей предмет несколько элегий. Прибыв к месту назначения, мы немного отдохнули и сделали запас пресной воды и дров; островитяне же с виду показались нам отнюдь не врагами бутылки и изрядными чревоугодниками. У всех были вздутые животы, и все лопались от жира; и еще мы здесь заметили то, чего нигде больше не наблюдалось, а именно: они распарывали себе кожу, чтобы выпустить жир, точь-в-точь как щеголи у нас в Турени разрезают верх штанов, чтобы выпустить тафту, и делали они это, по их словам, не из тщеславия или же кичливости, а просто потому, что иначе, мол, кожа не выдержит. Благодаря этому они внезапно становились выше ростом, – так садовники подрезают молоденькие деревца, чтобы они скорее росли.
Неподалеку от гавани стоял кабачок, по наружному виду весьма привлекательный и красивый, а возле него собралась толпа раздутого народа всякого пола, возраста и состояния, и это навело нас на мысль, что здесь готовится великое торжество и пиршество. Оказалось, однако ж, что все эти люди созваны на обжирание хозяина, – вот почему сюда с великою поспешностью стекались близкие и дальние родственники и свойственники. Мы не поняли этого выражения и решили, что под обжиранием здесь подразумевают какое-нибудь празднество, так же как мы говорим обручение, обвенчание, обзаконивание, обкручение, но нам сообщили, что хозяин трактира, при жизни великий шутник, великий обжора, великий охотник до лионских пирожков, великий лясоточитель, не вылезавший, подобно руайакскому трактирщику, из-за стола, десять лет подряд беспрестанно лопался от жира, ожирел окончательно и теперь по местному обычаю оканчивает свои дни обжираясь, оттого что ни брюшина, ни кожа, столько лет вспарываемая, не могут уже более прикрывать и придерживать его кишки, и в конце концов они у него вываливаются наружу, как вываливается у бочки днище.
– Добрые люди! – заговорил Панург. – А что ж вы не догадались стянуть ему хорошенько брюхо толстыми ремнями или деревянными, а в случае надобности и железными обручами? Ему тогда не так-то легко было бы вывалить наружу внутренности, и так бы скоро он не обжирнулся.
Не успел Панург это вымолвить, как раздался сильный, оглушительный взрыв, точно могучий дуб раскололся пополам, и тут нам пояснили, что обжирание наступило и что взрыв этот был предсмертным пуком трактирщика.
По сему обстоятельству мне припомнился досточтимый шательерский аббат, тот самый, который никогда не резвился со своими горничными nisi in pontificalibus[16]; друзья и родные всё приставали к нему, чтобы он бросил на старости лет свое аббатство, но аббат так прямо и объявил: перед тем как лечь, он, мол, ни за что не разоблачится, и последним-де звуком, который издаст его высокопреподобие, будет не простой, но аббатский пук.
Выбрав якоря и канаты, мы подставили паруса легкому зефиру. Когда же мы прошли около двадцати двух миль, внезапно закрутился яростный вихрь, однако ж некоторое время мы с помощью булиней и парусов фок-мачты еще кое-как его обходили и выжидали – единственно, впрочем, для того, чтобы не перечить лоцману, который уверял нас, что по причине слабости встречных ветров, по причине той забавной борьбы, которую они ведут между собою, а равно и потому, что небо ясно и море спокойно, нам хоть и не должно ждать чего-нибудь особенно хорошего, но зато не следует бояться чего-нибудь особенно дурного; в подтверждение этого он почел уместным привести изречение философа, советовавшего держаться и терпеть[17], то есть выжидать. Вихрь, однако ж, так долго не утихал, что лоцман, уступая настойчивой нашей просьбе, попытался пробиться сквозь него и двигаться все в том же направлении. И точно: подняв паруса на бизани и направив руль прямо по стрелке компаса, он воспользовался внезапно налетевшим яростным шквалом и пробился сквозь круговерть. Но мы попали из огня да в полымя: все равно как если бы мы, избежав Харибды, наткнулись на Сциллу, ибо, пройдя две мили, мы сели на мель, такую же, как в проливе св. Матфея.
Сильный ветер свистал в снастях, все мы в великое впали уныние, и только брат Жан нимало не тужил, напротив: подбадривал и утешал то того, то другого, – он предсказывал, что скоро небо выручит нас, и уверял, что видел над реей Кастора.
– Эх, кабы дал нам Бог очутиться сейчас на суше, – молвил Панург, – и чтобы у каждого из вас, страстных мореплавателей, оказалось по двести тысяч экю! Я бы ради такого случая подоил козла и натолок вам воды в ступе. Послушайте, я даже согласен на всю жизнь остаться холостяком, только устройте так, чтобы я мог сойти на берег, и дайте мне лошадку, а без слуги-то я уж как-нибудь обойдусь. Уход за мной лучше всего бывает тогда, когда у меня нет слуги. Плавт верно заметил, что число наших крестов, то есть огорчений, докук и неурядиц, соответствует числу наших слуг, даже если слуги лишены языка – самого опасного и зловредного их органа, из-за которого для них были придуманы пытки, муки и геенны, а не из-за чего-либо другого, хотя в наше время за пределами нашего отечества доктора прав алогично, то есть неразумно, толкуют это место в самом расширительном смысле.
Тут вплотную к нам приблизился груженный барабанами корабль, среди пассажиров коего я узнал людей почтенных, между прочим Анри Котираля[18], старинного моего приятеля; на поясе у него висел, как у женщин – четки, большущий ослиный причиндал, в левой руке он держал засаленный, замызганный, старый, грязный колпак какого-нибудь шелудивого, а в правой – здоровенную кочерыжку. Узнав меня, он вскрикнул от радости и сказал:
– А ну, что это у меня? Поглядите (тут он показал на ослиный причиндал), вот настоящая альгамана[19], докторская шапочка – это наш единственный эликсир, а вот это (он показал на кочерыжку) – это Lunaria major[20]. К вашему возвращению мы добудем философский камень.
– Откуда вы? – спросил я. – Куда путь держите? Что везете? Знаете теперь, что такое море?
– Из Квинты[21]. В Турень. Алхимию. Как свои пять пальцев.
– А кто это с вами на палубе? – спросил я.
– Певцы, музыканты, поэты, астрологи, рифмоплеты, геоманты, алхимики, часовых дел мастера, – отвечал он, – все они из Квинты и везут с собой оттуда прекрасные, подробные рекомендательные письма.
Не успел он договорить, как Панург в запальчивости и раздражении вскричал:
– Вы же все умеете делать, не исключая хорошей погоды и маленьких детей, так почему же вы не возьмете наш корабль за нос и без промедления не спустите его на воду?
– Я об этом как раз и думал, – отвечал Анри Котираль. – Сей же час, сию же минуту вы будете сняты с мели.
И точно: по его распоряжению выбили дно у семи миллионов пятисот тридцати двух тысяч восьмисот десяти больших барабанов, прорванной стороной повернули барабаны к шканцам и туго-натуго перевязали канатами, нос нашего корабля притянули к их корме и прикрепили к якорным битенгам. Затем одним рывком корабль наш был снят с мели, и все это было проделано с легкостью необычайною и ничего, кроме удовольствия, нам не доставило, ибо стук барабанов, сливаясь с мягким шуршаньем гравия и подбадривающим пением матросов, показался нам не менее приятным для слуха, чем музыка вращающихся в небе светил, которую Платон будто бы слышал ночами во сне.
Не желая оставаться у них в долгу, мы поделились с ними колбасами, насыпали им в барабаны сосисок и скатили к ним на палубу шестьдесят две бочки вина, но тут на их корабль совершили внезапное нападение два громадных физетера и вылили на него столько воды, сколько не наберется в реке Вьенне от Шинона до Сомюра, и эта вода залила им все барабаны, замочила им все реи и просочилась через воротники в штаны. Панург, глядя на это, пришел в восторг неописуемый и так натрудил себе селезенку, что боли у него потом продолжались свыше двух часов.
– Я было хотел угостить их вином, а тут вовремя подоспела вода, – сказал он. – Пресной водой они гнушаются, они ею только руки моют. А вот эта прелестная соленая водичка послужит им бурою, селитрою, аммиачною солью в кухне Гебера.[22]
Нам не представилось возможности еще с ними побеседовать, ибо первый порыв ветра тотчас же отнял у нас свободу управления рулем, и тогда лоцман упросил нас всецело положиться на него, с тем чтобы самим кутить без всякой помехи, если же мы, дескать, хотим благополучно добраться до королевства Квинты, то нам надлежит обходить вихрь и плыть по течению.
[1] Строфады – небольшие острова в Эгейском море, которые считались местом пребывания гарпий.
[2] Полотенце Вероники — плат, которым святая Вероника отерла пот с лица идущего на Голгофу Иисуса.
[3] Леда. – Та же легенда в несколько ином варианте изложена в главе VI «Первой книги».
[4] Пушистые Коты – намек на судейских. Название связано с меховой опушкой на их мантиях.
[5] Секстэссенция («шестая сущность»). – У алхимиков «квинтэссенция» («пятая сущность») – высшая ступень анализа.
[6]…изображение старухи в очках… – гротескная трансформация традиционной иконографии богини правосудия Немезиды: вместо завязанных глаз – очки, вместо острого меча – пустые кривые ножны.
[7]…для человека в новых штанах и коротком камзоле скамья ваша будет чересчур низка. – Камзол (пурпуэн) привязывался к штанам (шоссам). Новые облегающие шоссы при посадке задирались вверх.
[8] Какая-то блондинка, без мужчины... – Построенная в форме эпиграммы загадка Цапцарапа имеет алхимический смысл, она связана с отделением от серебра сульфурической черноты и выходом из «черной стадии» Великого Делания
[9]…будь у меня дома сфинкс, вот как у Верреса… – Римский оратор Квинтиллиан (ок. 35 – ок. 100) в своем труде «Наставление оратору» упоминает о процессе наместника Сицилии в 73—71 гг. до н. э. Верреса, где с обвинительной речью выступил Цицерон. Гортензий, защитник подсудимого, заявил, что подзащитный не понимает загадочных вопросов обвинителя. Цицерон на это заметил, что тот может прибегнуть к помощи своего домашнего сфинкса (сделанного из бронзы и очень дорогого).
[10] Академический лес – роща близ Афин, где собирались ученики Платона.
[11]…пусть бы Юпитер часика два провел у них… – В греческой мифологии дочь Кадма и Гармонии, Семела, просит Зевса (у римлян отождествляемого с Юпитером), чтобы тот явился перед ней во всем своем божественном величии. Тот исполняет ее желание, возникает среди молний и испепеляет Семелу. Затем Зевс изымает из тела Семелы плод и выносит из огня, заключив его в собственное бедро.
[12]…ближе, чем Кальпа отстоит от Абилы. – Имеются в виду Геркулесовы столбы – две скалы, разделенные проливом Гибралтар.
[13] Апедевты – невежды. Остров апедевтов – счетная палата.
[14]…приводит людей на эшафот. – Намек на дело Жана Понше, военного казначея, который был повешен, а добро его конфисковано (1535).
[15] Десятинный саженец — налог, который духовенство платило королю.
[16] Если не было на нем священнического облачения (лат.).
[17]…изречение философа, советовавшего держаться и терпеть… – Речь идет о философе-стоике Эпиктете (ок. 50 – ок. 130).
[18] Анри Котираль – он же гер Триппа
[19] Альгамана – амальгама, сплав ртути с каким-либо другим металлом.
[20] Большой лунник (лат.) — растение из семейства крестоцветных. – Примеч. пер.
[21] Квинта – сокр. от «квинтэссенция» и одновременно музыкальный термин.
[22] Гебер — Джабир ибн Хайан, арабский алхимик конца VIII – начала IX в. Выражение «кухня Гебера» (в значении «алхимия») принадлежит Корнелию Агриппе